и как же,
наверно, удивлялась Эллочка, когда, оторвав свои очи от бледных ученических
тетрадей, вдруг видела, как в окно ее летит по воздуху задом гладкошерстный
фокстерьер.
Летающий Милорд не всегда попадал в это чудесное окно. Иногда улетая от
меня, он врезался в прохожих, опрокидывал урны. Голубчик, он вовсе не
обращал внимания на то, во что врезался. Ему явно нравилось летать, и,
врезавшись во что-то, он тут же вскакивыл на ноги и мчался ко мне, готовый
вступить в мертвую схватку с чудовищной центробежной силой.
Пришел месяц сентябрь, и я вступил под своды Московского
государственного педагогического института.
"Под своды" -- это сказано правильно. Институт наш имел как-то особенно
много сводов, куда больше, чем все другие московские вузы. И главный,
стеклянный его свод увенчивал огромнейший Главный зал. А в Главном зале
нашего института свободно мог бы уместиться шестиэтажный дом эпохи
модернизма.
Прохлада и простор -- вот какие слова приходят мне на ум, когда я
вспоминаю Главный зал нашего института. Луч солнца никогда не проникал
сквозь его стеклянный потолок, здесь всегда было немного пасмурно, но
пасмурный свет этот был ясен и трезв. Что-то древнеримское, что-то
древнегреческое чудилось в самом воздухе этого зала, и толька особенный
пасмурносеребряный свет, заливающий его пространство, подчеркивал северность
этого храма науки.
А на галереях, усложненных пилястрами и балюстрадами, на галереях с
элементами колоннад было еще много сводов, а под сводами этими... боже! Чего
только не бывало под этими сводами! Какие вдохновенные лица горели на
галереях и блистали на кафедрах, какие диковинные типы толкались у колонн и
толпились у ног двух важнейших скульптур нашего времени. Только лишь один
простой перечень славных имен занял бы сотню самых убористых страниц, и нет
никаких сил составить такой перечень, но и удержаться безумно трудно.
Ну вот хотя бы -- Юрий Визбор. Ну Юлий Ким. Ну Петр, хотя бы, Фоменко,
ну Юрка Ряшенцев, ну Лешка Мезинов, ну Эрик Красновский... Нет, не буду
продолжать, иначе мне никогда не вырваться из-под магического знака великих
и родных имен, так и буду вспоминать, так и буду перечислять до конца дней
своих, забросив к чертовой матери детскую и юношескую литературу. Да ведь и
как забыть эти лица, освещенные вечным пасмурным светом, льющимся с наших
северных небес в глубину Главного зала?! Вот, скажем, Алик Ненароков? И не
только он! А Гришка-то Фельдблюм? А Валерка Агриколянский?
А какие же ходили здесь девушки! Да что же это за чудеса-то бегали
тогда по бесконечным нашим лестницам и галереям?! Бог мой, да не я ли отдал
в свое время всю жизнь за Розу Харитонову? Невозможно и невыносимо просто
так, без сердечного трепета называть имена, которые вспыхивали тогда под
пасмурным серебряным и стеклянным нашим потолком. И я трепещу, и вспоминаю,
и буквально со слезами полными глаз думаю... Впрочем, хватит слез и глаз, но
вот еще одно имя -- Марина Кацаурова.
Именно из-за нее притащил я в институт Милорда.
Посреди Главного зала, под северным и