один в
Москве жить. А я говорю: живите, я и щей всегда наварю.
-- Болеет Боря,-- поясняла Лариса Викторовна.-- Совсем не выходит. Да
вот подите к нему в кабинет.
Борис Викторович сидел на кровати в комнате за печкой. Сухонький, с
прекрасной белой бородой, он был все в том же синем костюме, что и прошлые
годы.
Необыкновенного, мне кажется, строя была голова Бориса Шергина. Гладкий
лоб, высоко восходящий, пристальные, увлажненные слепотой глаза, и уши,
которые смело можно назвать немалыми. Они стояли чуть не под прямым углом к
голове, и, наверное, в детстве архангельские ребятишки как-нибудь уж
дразнили его за такие уши. Описывая портрет человека дорогого, неловко
писать про уши. Осмеливаюсь оттого, что они сообщали Шергину особый облик --
человека, чрезвычайно внимательно слушающего мир.
Как-то прошлым летом на Рождественском бульваре Лариса Викторовна
показывала мне фото молодого Шергина.
-- Боренька здесь похож на Гауптмана,-- сказала она.-- Верно ведь?
Я согласился, хотя толком и не помнил, как выглядит Гауптман, и мне
вдруг очень захотелось нарисовать Шергина. Я тут же принялся за дело,
набросал несколько портретов. Один из них попросил подписать на память.
Борис Викторович портрета не мог увидеть, но взял лист, положил на
стол, подписал. Соразмерить подпись с изображением не удалось. Она
получилась в левом верхнем углу и затерялась среди бурных разводов.
-- Ну что, Ляля? -- спросил он сестру.-- Получился рисунок? Или опять я
на Гауптмана похож?
-- Ты похож здесь на Николая-угодника.
Лариса Викторовна ошиблась. Облик Бориса Викторовича Шергина
действительно напоминал о русских святых и отшельниках, но более всего он
был похож на Сергия Радонежского.
-- Сумерки! Сумерки! Сумерки!.. Времена темные. Мы с сестрой все
вспоминаем, как в Архангельске уже готовились в это время ряженые...
В хотьковском "кабинете", в комнате за печкой, Борис Викторович
рассказывал мне о своей нынешней жизни. Я рассказал о поездке на Белое
озеро. Борис Викторович был прекрасный слушатель, не пропускал ни слова,
заставлял повторять, сокрушался, что реки северные замусорены сплавом,
смеялся иногда, как ребенок.
-- А я вот сижу как приколоченный,-- печально говорил он.-- Да и вот
Миша-то не ходит, в больнице лежит... уж такой мой душевный собеседник...
Сумерки! Сумерки! Не успевает рассветать -- и темно. А глаза как чужие
стали... только и вижу окна переплет. А о Москве и думать не хочу. Буду Мишу
ждать. Ночь не сплю, жду, пока рассвет, вот рамы обозначатся! Сколько
вспоминается: вдруг всплывают речи, вот женщина плачет, свои у нее горечи,
досады, плачет:
Под угор слезу на камушек,
Погляжу на Двину...
В комнате чувствовалось приближение Нового года. На столе в банке
стояла еловая ветвь. А кроме стола, кровати да табурета не было мебели.
Главным героем комнаты было, пожалуй, окно. И сумерки уже туманили его,
постукивали под ветром в стекло облитые ледяною коркой вишневые ветки,
замороженные золотые шары оплетали прозрачный заборчик.
--